«Что бы я ни делал, — подумал он, — я все делаю только хуже для себя». — Его мысли были так сложны, что он путался в словах. «Если я делаю, мне бывает хуже, — думал он, — и если не делаю, делаю что-нибудь другое, ничего не делаю. Что бы я ни делал, кончается тем, что мне же хуже».
Он шагал из одного конца платформы в другой. И вдруг почувствовал — как это почувствовал и Иган, и Лео, и как рано или поздно должны будут почувствовать большинство участников игры в бизнес, — что он не более как зверек, попавший в западню. Ходьба взад и вперед по платформе еще больше обнажала перед Бауером эту мысль. Дрожа всем телом, он подошел к скамейке и сел. Руки его нервно ерзали по коленям. Он медленно раскачивался взад и вперед с закрытиями глазами, потирая ляжки. Он мог думать только о Джо и о том, что Джо узнает про него, а Джо — человек жестокий, твердый, как кремень, и бессмысленно пытаться его разжалобить слезами, даже кровавыми слезами и вообще чем бы то ни было, потому что его ничем не проймешь.
Бауер сидел согнувшись. Бешеный круговорот мыслей оглушал его. Он уронил голову на колени и почувствовал, что из груди у него рвется стон. Но он удержал его. Он ощутил его вкус во рту, словно из него вырвали кусок его самого — теплый, кровоточащий. Губами и языком он ощущал вкус собственной крови.
«Боже мой!» — сказал он про себя и поднял голову с колен. Туловище по-прежнему оставалось согнутым, но голову он закинул назад и глядел перед собой, ничего не видя.
Подошел поезд и остановился. Люди входили и выходили. Некоторые оглядывались на него. Он был похож на пьяного, которого вот-вот стошнит.
«Господи, помоги мне, не такой уж я плохой!» — молился про себя Бауер.
Какой-то мужчина ухмыльнулся и, указав на него пальцем, сказал:
— Ну, этот еще до рождества успел нагрузиться.
Молитва иссякла, Бауер молился одними губами. Что-то в нем было такое, что мешало ему, как он ни старался, обратиться за помощью к богу. Услышав, что над ним посмеиваются, он выпрямился и сел, ни на кого не глядя. Поезд ушел, ушли и люди. Бауер сидел неподвижно, ни о чем не думая.
«Как же так?» — вскинулся он вдруг. Мысль эта отдалась в нем, словно крик. На какое-то мгновение чувство страха перед Джо куда-то отошло, и он, казалось, погрузился в пустоту. Внезапная мысль, что, несмотря на близость опасности, он о ней совсем забыл, вернула его к Джо. Он ухватился за свой страх перед Джо, но страх снова отошел, и снова Бауер остался сидеть, погруженный в пустоту.
«Как же так можно?» — опять спохватился он. Страх снова накинулся на него. Потом медленно, как морской прилив, накатила пустота и смыла страх, осталась только пустота, беспредельная, зыбкая, манящая пустота.
«Как же можно так сидеть, когда знаешь, что гибнешь?» — мысленно вскрикнул он, и снова к нему вернулся страх. Он бешеным галопом промчался по мозгу Бауера. Спустя секунду страх исчез, и накатила пустота, смывая все на своем пути. Она залила его мозг, не оставив места для страха. И он уже не чувствовал ничего, кроме пустоты.
В этой пустоте был весь Бауер. Здесь крылась причина всего, что он уже совершил, и того ужасного дела, которое ему еще предстояло совершить. Для него это была пустота, ибо он не мог охватить мыслью весь клубок противоречий в собственной душе. Поэтому место мыслей заняли чувства. И каждое чувство включало многое. Чувств было много, и все они сливались в единое море, где тонули даже те обрывки мыслей, которые шевелились в его мозгу.
Чтобы проникнуть в эту пустоту, надо было лучше понимать Бауера, чем сам он понимал себя. Он, например, не понимал, что каждый человек есть, конечно, совокупность многого. Каждый человек есть то, чем он себя считает. И он в равной мере то, чем считают его окружающие. И человек есть также то, чем он был, чем будет и, до известной степени, то, чем он мог бы быть. И каждое из этих отдельных существ находится во взаимосвязи со всеми другими, порознь и в совокупности. Это, кстати сказать, и есть ключ к анализу человека, но в отношении Бауера важнее всего было, что человек является и тем, что он есть, и тем, во что его превратили. Одна из величайших трагедий индивидуума в нашем уродливом современном мире состоит именно в том, что эти два существа — то, что он есть, и то, во что его превратили, — живут в человеке одновременно.
Человек, в которого превратили Бауера, мог в известном смысле служить образцом тех усовершенствованных методов обработки, которыми располагает современный мир. На нем не было и дюйма, где бы этот мир не оставил своего отпечатка. Он не дал развиться нормально ни одному ростку, заложенному в Бауере природой. Бауер стал продуктом современного мира чуть ли не с рождения. Он появился на свет, обреченный на неуверенность, в семье, уже искалеченной неуверенностью.
Ребенком Бауер, как и все дети, был любознателен. Эта любовь к знанию, как и всякая любовь, вмещала в себе и потребность и награду. Корнем была жажда знания, стеблем — учение, самое знание — цветком, который мог бы пышно расцвести на этом стебле. Но цветок не появился, не вышло ничего даже похожего на цветок, а само растение было исковеркано, ибо к тому времени, когда для Бауера пришла пора идти в школу, неуверенность уже сделала с ним свое дело. Неуверенность порождает страх, а страх сильнее любви. Многие даже считают, что страх — самый сильный импульс в человеке.
Школа ничем не могла помочь Бауеру. Да и едва ли что помогло бы ему теперь, разве только вмешательство медицины. Во всяком случае, он учился не для того, чтобы знать, он не тянулся к знанию. Учился он только потому, что боялся учителей, боялся принести домой плохие отметки и боялся, как бы его не сочли тупицей. Он учился, ничего не познавая, и действительно стал тупицей. Итак, первая величайшая любовь всего человечества — любовь к знанию — была изуродована в изуродованном мальчике, каким стал Бауер, и превратилась в нечто жалкое.