— Ну вот, вы опять поехали.
— Правильно, поехал. — Он был в восторге оттого, что он намекнул на причины, по которым он не любит богатых людей с большим весом. Когда-то он лелеял честолюбивую мечту жениться на женщине из светского круга, которая помогла бы ему сделать карьеру, но так и не отважился предложить светской женщине стать его женой, и потому не сделал предложения вообще ни одной женщине. Было какое-то щемяще-сладкое предчувствие опасности в том, чтобы так приподнимать завесу, приоткрывать правду о самом себе, и он продолжал говорить, продолжал горячо, возбужденно сыпать словами: — Мы с вами беседовали сейчас о певце, которого пойдем слушать, когда кончим пить, — о певце, любимце высшего света, и о том, как утонченные господа — мужчины с чековыми книжками, отделанными золотом, и женщины с таким волнующим, манящим, едва слышным ароматом духов на груди — сидят и ждут, когда он придет и споет им, и защелкает для них на клавишах.
— Никак не пойму — шутите вы или говорите серьезно?
— Серьезно. Абсолютно серьезно. Вы сами увидите, как великосветские господа сидят там и ждут появления певца.
— Нет уж, и не подумаю.
— Да, да, увидите, увидите. Войдете, сядете и будете смотреть на них и все увидите.
Потом, не глядя на нее, глядя на свой бокал с вином и на стоику, и на свои нот, и на ее ноги, и на ее руки, и на ее бокал, он начал приглушенным, низким, взволнованным голосом объяснять ей, почему этого певца считают таким замечательным:
— Этот господин, — сказал он, — постиг искусство нежить на языке каждое грязное слово, которое он поет, высасывать из него всю непристойность и с таким придыханием делать паузы между словами, что самые паузы становятся непристойными. Он заставляет слово «лю-бо-вь» звучать, как «по-хо-ть». В этом его искусство, и это сделало его богачом и любимцем светского общества.
Генри увидел, что Дорис смотрит на него с ужасом. Она, видимо, была потрясена и шокирована. Потом нахмурилась.
— Да, да, это так, — закричал он в ее нахмуренное лицо. — Вы понимаете теперь, какой у этого господина замечательный язык? — Внезапно осклабившись, он заглянул ей в глаза. — И люди из высшего круга не могли бы обойтись без него, потому что он предохраняет их от мезальянсов. Когда он подхлестнет их своим пением, они могут сходиться даже друг с другом.
Лицо Дорис сморщилось от отвращения.
— Пожалуйста, пойдемте лучше куда-нибудь в другое место, — сказала она.
Генри рассмеялся.
— Как вам угодно, — сказал он. — Этот вечер — ваш. Я хочу быть сегодня человеком с рубином. Помните, я вам рассказывал? О том, как один человек подарил девушке рубин и ничего не пожелал взять у нее взамен, потому что он был извращенный человек, злое, страшное, отвратительное чудовище. Вот и я сегодня такой. Злой, чудовище. — Он иронически скосил на нее глаза. — Такое чудовище, что у вас мурашки забегают по коже; потому что я тоже хочу дать вам все, и ничего не попрошу взамен.
— Как это у вас так получается? Вы все говорите и говорите, и совершенно нельзя понять, о чем. Что ж тут плохого — давать и ничего не брать взамен? Мне кажется, на свете есть много кой-чего похуже. Если бы каждый был добрым Дедом Морозом, так у нас всякий день был бы праздник. Верно ведь?
— Вы так думаете? — сказал Генри. Он посмотрел на нее с усмешкой. Едва заметная усмешка все время скользила по его лицу. — Да, — повторил он, — я вижу, что вы в самом деле так думаете. Но это только потому, что вы еще дитя и не знаете, что это не так просто — быть плохим. Это самая трудная вещь на свете. Я хочу сказать, по-настоящему плохим, до конца, до предела. На это нужна целая жизнь. Совратить, украсть, убить — это еще не то. Это еще не совсем плохое.
— Для начала сойдет.
— Нет, дитя! — выкрикнул вдруг Генри. Казалось, он внезапно потерял рассудок и кричит самому себе. — Плохое — это не то. Это еще не совсем плохое — отнять у человека жену или жизнь, или плюнуть в лицо своему отцу. Да, да, даже это, даже плюнуть, от самого сердца плюнуть в лицо своему отцу. В жизни каждого человека может быть секунда, даже неделя, даже месяц, год, когда он попадает в такое положение, вынести которое он не в силах, и тогда с ним может случиться что-то плохое. В каждом это есть, и нужно просто несчастное стечение обстоятельств, чтобы это вышло наружу. По-настоящему плохое, до конца, до предела плохое — то, что делается против собственной природы, что разлагает человека изнутри… На это нужна целая жизнь.
Казалось, что Генри уже не замечал больше присутствия Дорис. Он старался подавить слезы, прихлынувшие к глазам. Дорис с минуту смотрела на него растерянно, потом в смущении отвела глаза. «Он, должно быть, болен, — подумала она. — Верно, у него лихорадка или еще что-нибудь, если он мелет всю эту чепуху и не может остановиться».
Генри огромным усилием воли взял себя в руки. Он увидел, что Дорис не смотрит на него, и стиснул рукой ее плечо.
— Посмотрите, — сказал он настойчиво. — Посмотрите, посмотрите, посмотрите на меня. Забудем о светском обществе, о хронике светской жизни. Я поведу вас в одно солидное буржуазное заведение, где собираются жирные, здоровые люди — солидные, крупные буржуа. Знаете, куда мы пойдем? В этот самый… как он называется, где поет Лейла Орр и обед стоит два доллара?
— Фэмос Палас.
— Вот, правильно. Она изумительна, как, по-вашему?
— Я очень люблю ее исполнение.
— Ребенок. Тело ребенка, и лицо, и голое ребенка, и эти худые, угловатые руки, которые она простирает к публике.
— В горле у нее такой первоклассный инструмент — дай бог каждому.